Бродячий актер, актер-арестант, напомнил мне эту историю. После концерта лагерной культбригады главный актер, он же режиссер и театральный плотник, назвал фамилию Скоросеева. Мозг мой обожгло, и я вспомнил пересылку тридцать девятого года, тифозный карантин и нас, пятерых, выдержавших, выстоявших все-все отправки, все этапы, все "выстойки" на морозе и все же пойманных лагерной сетью и выкинутых в безбрежность тайги. Мы - пятеро - не узнали, не знали и не хотели знать друг о друге ничего, пока этап наш не дошел до того места, где нам нужно было работать и жить.
Мы встретили новость этапа по-разному: один из нас сошел с ума, думая, что его ведут расстреливать, а его вели к жизни. Другой хитрил и
почти перехитрил судьбу. Третий - я! - был человеком с Золота, равнодушным скелетом. Четвертый - мастер на все руки, семидесяти с лишком лет. Пятый был - "Скоросеев, - говорил он, привставая на цыпочки, чтобы заглянуть каждому в глаза. - Скоро сею... понимаете?" Мне было все равно, а от каламбуров я был отучен навеки. Но мастер на все руки поддержал разговор: - Кем ты работал? - Агрономом в Наркомземе. Начальник угольной разведки, принимавший этап, полистал "дело" Скоросеева.
- Гражданин начальник, я еще могу...
- Сторожем
поставлю...
В разведке Скоросеев
работал сторожем ревностно. Не отходил ни на минуту с поста - боялся, что любой оплошностью воспользуется товарищ - донесет, продаст, обратит внимание начальника. Лучше не рисковать. Однажды целую ночь шла густая метель. Сменщик Скоросеева был галичанин Нарынский - русый военнопленный первой мировой войны, получивший срок за подготовку заговора для восстановления Австро-Венгрии и чуть-чуть гордившийся таким небывалым, редким делом среди туч "троцкистов" и "вредителей". Нарынский,
принимая от Скоросеева
дежурство, смеясь,
показал, что Скоросеев
даже в снег, в
метель не
сдвинулся со
своего поста.
Преданность была
замечена.
Скоросеев
укреплялся. В
лагере пала
лошадь. Это было не
очень большой
потерей - на
Дальнем Севере
лошади работают
плохо. Но мясо! Мясо!
Шкуру надо было
снять, труп замерз
в снегу. Мастеров и
желающих не
нашлось. Вызвался Скоросеев.
Начальник
удивился и
обрадовался -
шкура и мясо! Шкура
к отчету, мясо - в
котел. О Скоросееве
говорил весь
барак, весь
поселок. Мясо, мясо!
Труп лошади
затащили в баню, и Скоросеев
оттаял труп, снял с
него шкуру,
выпотрошил. Шкура
застыла на морозе
и была вынесена на
склад. Мяса нам
есть не пришлось - в
последнюю минуту
начальник
передумал - ведь не
было ветеринара,
подписи на акте не
было! Труп лошади
порубили на куски,
составили акт и
сожгли на костре в
присутствии
начальника и
прораба. Угля,
который искала
наша разведка, не
находилось.
Понемногу - по пять,
по десять человек -
стали уходить из
лагеря в этапы.
Вверх по горе,
по таежной тропе
уходили эти люди
из моей жизни
навсегда. Там, где
мы жили, была все-таки
разведка, не
прииск, и каждый
это понимал.
Каждый стремился
удержаться тут
подольше. Каждый "тормозился"
как мог. Один стал
работать
необычайно
старательно.
Другой - молиться
дольше обычного.
Тревога вошла в
нашу жизнь. Прибыл
конвой. Из-за гор
прибыл конвой. За
людьми? Нет, конвой
не увел, не увел
никого! Ночью в
бараке был
устроен обыск. У
нас не было книг, не
было ножей, не было
химических
карандашей, газет,
бумаги, - что же
искать? Отбирали вольную
одежду, вольную
одежду - у многих
вольная одежда
была, - ведь в этой
разведке
работали и
вольнонаемные и
была разведка
бесконвойной.
Предупреждение
побегов?
Выполнение
приказа? Перемена
режима? Все
отбиралось без
всяких
протоколов, без
записей.
Отбиралось - и все!
Возмущению
не было конца. Я
вспомнил, как два
года назад в
Магадане
отбирали вольную
одежду у сотен
этапов, у сотен
тысяч людей.
Десятки тысяч
меховых шуб,
взятых на Север, на
Дальний Север,
несчастными
заключенными,
теплых пальто,
свитеров, дорогих
костюмов - дорогих,
чтобы дать взятку
когда-нибудь -
спасти свою жизнь
в решительный час.
Но путь спасения
был отрезан в
магаданской бане.
Горы вольной
одежды были
сложены на дворе
магаданской бани.
Горы были выше
водонапорной
башни, выше банной
крыши. Горы теплой
одежды, горы
трагедий, горы
человеческих
судеб, которые
обрывались
внезапно и резко -
всех выходящих из
бани обрекая на
смерть. Ах, как
боролись все эти
люди, чтобы
уберечь свое
добро от блатарей,
от открытого
разбоя в бараках,
вагонах,
транзитках. Все,
что было спасено,
утаено от
блатарей, - было
отобрано
государством в
бане. Как просто!
Это было два
года назад. И вот -
снова. Вольная
одежда, что
просочилась на
прииски,
настигалась
позднее. Я
вспомнил, как меня
разбудили ночью, в
бараке обыски шли
ежедневно -
ежедневно
уводили людей. Я
сидел на нарах и
курил. Новый обыск -
за вольной
одеждой. У меня не
было вольной
одежды - все
оставлено было в
магаданской бане.
Но у товарищей
моих вольная
одежда была. Это
были драгоценные
вещи - символ иной
жизни, истлевшие,
рваные, не
чиненные - на
починку не
хватало ни
времени, ни сил, - но
все же родные. Все
стояли у своих
мест и ждали.
Следователь
сидел около лампы
и писал акт, акт
обыска, изъятия -
как это
называется на
лагерном языке. Я
сидел на нарах и
курил, не волнуясь,
не возмущаясь. С
единственным
желанием, чтобы
обыск кончился
скорее и можно
было спать. Но я
увидел, как наш
дневальный, по
фамилии Прага,
рубил топором
свой собственный
костюм, рвал на
куски простыни,
кромсал ботинки. -
Только на
портянки. Только
портянками отдам. -
Возьмите у него
топор, - закричал
следователь.
Прага бросил
топор на пол. Обыск
остановился. Вещи,
которые рвал,
резал и уничтожал Прага,
были его вещами,
его собственными.
Эти вещи не успели
еще записать в акт. Прага,
видя, что его не
хватают за руки,
превратил в
тряпки всю свою
вольную одежду на
моих глазах. И на
глазах
следователя. Это
было год назад. И
вот - снова. Все
были взволнованы,
возбуждены, долго
не засыпали.
- Никакой
разницы между
блатарями,
которые нас
грабят, и
государством для
нас нет, - сказал я.
И все
согласились со
мной.
Сторож Скоросеев
уходил на
дежурство на свою
смену часа на два
раньше нас. Строем
по два - как
дозволяла
таежная тропа - мы
добрались до
конторы злые,
обиженные -
наивное чувство
справедливости
живет в человеке
очень глубоко и,
может быть,
неискоренимо.
Казалось бы, что
обижаться?
Злиться?
Возмущаться? Ведь
это тысячный
пример - этот
проклятый обыск.
На дне души что-то
клокотало,
сильнее воли,
сильнее
жизненного опыта.
Лица арестантов
были темными от
гнева. На крыльце
конторы стоял сам
начальник Виктор
Николаевич
Плуталов. У
начальника было
тоже темное от
гнева лицо. Наша
крошечная
колонна
остановилась
перед конторой, и
сейчас же меня
вызвали в кабинет Плуталова.
- Так ты
говоришь, -
покусывая губы,
посмотрел на меня Плуталов
исподлобья, с
трудом, неудобно
усаживаясь на
табуретку за
письменным
столом, - что
государство хуже
блатарей?
Я молчал. Скоросеев!
Нетерпеливый
человек, господин Плуталов
не замаскировал
своего стукача, не
подождал часа два!
Или тут дело в чем-то
другом?
- Мне нет дела
до ваших
разговоров. Но
если мне доносят,
или как это по-вашему?
дуют?
- Дуют,
гражданин
начальник.
- А может быть,
стучат?
- Стучат,
гражданин
начальник.
- Иди на
работу. Ведь сами
вы готовы съесть
друг друга.
Политики!
Всемирный язык.
Все понимают друг
друга. Ведь я
начальник - мне
надо что-то делать,
когда мне дуют...
Плуталов
плюнул в ярости.
Прошла неделя, и с
очередным этапом
я уехал из
разведки, из
благословенной
разведки, на
большую шахту, где
в первый же день
встал вместо
лошади на
египетский ворот
лебедки, упираясь
грудью в бревно. Скоросеев
остался в
разведке.
Шел концерт
лагерной
самодеятельности,
и бродячий актер -
конферансье
объявлял номер,
выбегал в
артистическую -
одну из
больничных палат -
поднимать дух
неопытных
концертантов.
"Концерт идет
хорошо! Хорошо
идет концерт", -
шептал он на ухо
каждому
участнику. "Хорошо
идет концерт", -
объявлял он
громогласно и
прохаживался по
артистической,
вытирал грязной
какой-то тряпкой
пот с горячего
своего лба. Все
было как у больших,
да и сам бродячий
актер был на воле
большим актером.
Кто-то очень
знакомым голосом
читал на эстраде
рассказ Зощенко
"Лимонад".
Конферансье
склонился ко мне:
- Дай
закурить.
- Закури.
- Вот не
поверишь, -
внезапно сказал
конферансье, - если
б не знал, кто
читает, думал бы,
что эта сука Скоросеев.
- Скоросеев? -
Я понял, чьи
интонации
напомнил мне
голос со сцены.
- Да. Я ведь
эсперантист.
Понял? Всемирный
язык. Не какой-нибудь
"бейзик инглиш".
И срок за
эсперанто. Я член
московского
общества
эсперантистов.
- По пятьдесят
восьмой - шесть? За
шпионаж?
- Ясное дело.
- Десять?
- Пятнадцать.
- А Скоросеев?
- Скоросеев -
заместитель
председателя
правления
общества. Он-то
всех и запродал,
всем дал дела...
- Маленький
такой?
- Ну да.
- А где он сейчас?
- Не знаю. Удавил
бы его своей рукой.
Я прошу тебя как
друга, - мы были
знакомы с актером
часа два, не больше,
- если увидишь, если
встретишь, прямо
бей по морде. По
морде, и половина
грехов тебе
простится.
- Так-таки
половина?
- Простится,
простится.
Но чтец
рассказа Зощенко
"Лимонад" уже
вылезал со сцены.
Это был не Скоросеев,
а тонкий, длинный,
как великий князь
из романовского
рода, барон, барон Мандель
- потомок Пушкина.
Я разочаровался,
разглядывая
потомка Пушкина,
а конферансье уже
выводил на сцену
следующую жертву. "Над
седой равниной
моря ветер тучи
собирает..."
- Слушайте, -
зашептал барон,
склоняясь ко мне, -
разве это
стихотворение? "Ветер
воет, гром
грохочет"? Стихи
бывают не такие.
Страшно подумать,
что это в то самое
время, в тот же
самый год, день и
час Блок
написал "Заклятие
огнем и мраком", а Белый
"Золото в лазури"...
Я
позавидовал
счастью барона -
отвлечься,
убежать,
спрятаться,
скрыться в стихи. Я
этого делать не
умел.
Ничего не
было забыто. И
много лет прошло. Я
приехал в Магадан
после
освобождения,
пытаясь по-настоящему
освободиться,
переплыть это
страшное море, по
которому
двадцать лет
назад привезли
меня на Колыму. И
хотя я знал, как
трудно будет жить
в бесконечных
моих скитаниях, - я
не хотел и часу
оставаться по
своей воле на
проклятой
колымской земле.
Денег у меня было в
обрез. Попутная
машина - рубль за
километр -
привезла меня
вечером в Магадан.
Белая тьма
окутывала город. У
меня тут есть
знакомые. Должны
быть. Но знакомых
на Колыме ищут
днем, а не ночью.
Ночью никто не
откроет даже на
знакомый голос.
Нужна крыша, нары,
сон. Я стоял на
автобусном
вокзале и глядел
на пол, сплошь
покрытый телами,
вещами, мешками,
ящиками. В крайнем
случае...
Холод только
тут был как на
улице, градусов
пятьдесят.
Железная печка не
топилась, а дверь
беспрестанно
хлопала.
- Кажется,
знакомый?
Я
обрадовался даже Скоросееву
в этот лютый мороз.
Мы пожали друг
другу руки сквозь
рукавицы.
- Идем
ночевать ко мне,
тут у меня свой дом.
Я ведь давно
освободился.
Выстроил в кредит.
Женился даже. - Скоросеев
захохотал. - Чаю
попьем...
И было так
холодно, что я
согласился. Долго
мы ползли по горам
и рытвинам
ночного Магадана,
затянутого
холодной мутно-белой
мглой.
- Да, построил
дом, - говорил Скоросеев,
пока я курил,
отдыхая, - кредит.
Государственный
кредит. Решил вить
гнездо. Северное
гнездо.
Я напился чаю.
Лег и заснул. Но
спал плохо,
несмотря на
дальний свой путь.
Чем-то плохо был
прожит вчерашний
день. Когда я
проснулся, умылся
и закурил, я понял
почему я прожил
вчерашний день
плохо.
- Ну, я пойду. У
меня тут знакомый
живет.
- Да вы
оставьте чемодан.
Найдете знакомых -
вернетесь.
- Нет, не стоит
второй раз на гору
лезть.
- Жили бы у
меня. Как-никак
старые друзья.
- Да, - сказал я. -
Прощайте. - Я
застегнул
полушубок, взял
чемодан и уже
схватился за
ручку двери.
-
Прощайте.
- А деньги? -сказал
Скоросеев.
- Какие
деньги?
- А за койку, за
ночевку. Ведь это
же не бесплатно.
- Простите
меня, - сказал я. - Я не
сообразил. - Я
поставил чемодан,
расстегнул
полушубок,
нашарил в
карманах деньги,
заплатил и вышел в
бело-желтую
дневную мглу.
1965
[ Шаламов Варлам
Тихонович (1907-1982) Собрание
сочинений, в 4 т., т 1
КОЛЫМСКИЕ
РАССКАЗЫ:
Колымские
рассказы; Левый
берег;
Артист лопаты. — Москва, "Художественная
литература" "Вагриус",
1998 ]
В рассказе делается прозрачный и недвусмыссленный намёк на живого прототипа — ГОРАЗЕЕВА В.И. — о чём говорит слегка переделанная фамилия и то обстоятельство, что во время ареста именно он был зам. руководителя Московского общества эсперантистов... На самом же деле всё было гораздо "проще" и страшнее: следователи сходу брали арестованного "в оборот", выдвигали обвинение и принуждали к "добровольному" признанию. При этом они заставляли арестованного назвать всех своих знакомых и оговорить их. Затем "брали" и их, а затем процесс повторялся...
Подробнее см. здесь